27 сентября, 2016

DCXXII.

"Музыка… есть организация эмоционального существа путём звуков, это организация психики звуковым методом. Каждая историческая эпоха имеет свои методы организации психики звуками. Метод организации меняется от того, какую именно психику надо организовывать, в каком направлении и когда."

© Леонид Сабанеев
"Современная музыка" ("Музыкальная культура", № 1-1924)

DCXXI.

"Неравенство Пикетти (или r > g ) — это формула, характеризующая главный тезис книги: за последние 250 лет можно наблюдать, что уровень доходности капитала (r) устойчиво выше, чем уровень экономического роста (g). Очевидным следствием является все возрастающая концентрация богатства, которая оказывается в прямом противоречии с демократическими лозунгами о равенстве возможностей. Таким образом, если посмотреть на историю развития капитализма в долгосрочной перспективе, можно убедиться, что неравенство не случайно —напротив, оно является необходимой чертой капитализма. Раз так, побороть неравенство можно разве что разумной государственной политикой. В данной модели доходность капитала может включать в себя и проценты, и разные формы ренты, и дивиденды, и прочие доходы с капитала, а экономический рост рассматривается как прирост трудовых доходов и увеличение выпуска продукции. Как показывают наблюдения, чем медленнее экономический рост, тем быстрее накапливается богатство. При этом богатство накапливается вовсе не равномерно, а среди достаточно узкого круга семей. Для выявления степени концентрации капитала в разных странах Пикетти сравнивает верхние децили (10 %), а иногда и верхние центили (1 %) богатых семей, чтобы оценить их роль в капиталистическом укладе современных развитых обществ. Верхняя дециль, как показывает Пикетти, состоит из двух разных миров: в группе 9 % из этих 10 % явно преобладают трудовые доходы, тогда как в группе 1 % постепенно берут верх доходы с капитала (темп и массовость такого явления, конечно, зависят от эпохи). Описывая современные капиталистические отношения, Пикетти приходит к выводу, что состоялся переход от общества рантье к обществу менеджеров. Получается, что общество, где в верхней центили были рантье, владевшие достаточно крупным имуществом, с которого получали ренту, превратилось в общество, где вершина иерархии доходов в подавляющем большинстве состоит из наемных работников, получающих большую зарплату."

© Андрей Володин
"Неравенство Пикетти, или почему r > g?" ("Логос" №6(25) 2015)

DCXX.

"...в "По ту сторону добра и зла", а раньше уже в "Утренней заре" я осторожным касанием указал на возрастающее одухотворение и «обожествление» жестокости, которое пронизывает всю историю высшей культуры (и, в некотором значительном смысле, даже составляет ее). Во всяком случае, еще не в столь отдаленные времена нельзя было и представить себе монаршьих свадеб и народных празднеств большого стиля без казней, пыток или какого-то аутодафе, равным образом нельзя было и вообразить себе знатного дома без существ, на которых могли без малейших колебаний срывать свою злобу и пробовать свои жестокие шутки (достаточно, к слову, вспомнить Дон-Кихота при дворе герцогини: мы перечитываем сегодня Дон-Кихота с горьким привкусом на языке, почти терзаясь, и мы показались бы в этом отношении весьма странными, весьма смутными его автору и современникам последнего они читали его со спокойнейшей совестью, как веселейшую из книг, и чуть не умирали со смеху над ним). Видеть страдания — приятно, причинять страдания еще приятнее: вот суровое правило, но правило старое, могущественное, человеческое-слишком-человеческое, под которым, впрочем, подписались бы, должно быть, и обезьяны: ибо говорят, что в измышлении причудливых жестокостей они уже сполна предвещают человека и как бы "настраивают инструмент". Никакого празднества без жестокости — так учит древнейшая, продолжительнейшая история человека, — и даже в наказании так много праздничного!"

© Фридрих Ницше
"К генеалогии морали" (1887)

DCXIX.

"Эти английские психологи — чего они, собственно, хотят? Добровольно или недобровольно, всегда застаешь их за одним и тем же занятием, именно, они заняты тем, что вытесняют на передний план partie honteuse нашего внутреннего мира и ищут наиболее действенные, руководящие, решающие для развития факторы как раз там, где меньше всего желала бы находить их интеллектуальная гордость человека (скажем, в vis inertiae привычки, или в забывчивости, или в слепом и случайном сцеплении и механике идей, или в чем-нибудь чисто пассивном, автоматичном, рефлекторном, молекулярном и основательно тупоумном), — что же, собственно, влечет всегда названных психологов именно в этом направлении? Тайный ли, коварный ли, пошлый ли, быть может, не сознающий самого себя инстинкт умаления человека? Или пессимистическая подозрительность, недоверчивость разочарованных, помраченных, отравленных и позеленевших идеалистов? Или мелкая подземная враждебность и rancune к христианству (и Платону), которая, должно быть, не достигла даже порога сознания? Или же похотливый вкус к неприятно-странному, к болезненно-парадоксальному, к сомнительному и бессмысленному в существовании? Или, наконец, — всего понемногу, малость пошлости, малость помрачения, малость антихристианства, малость щекотки и потребности в перце?.. Но мне говорят, что это просто старые, холодные, скучные лягушки, которые ползают и прыгают вокруг человека, в человеке, словно бы там они были вполне в своей стихии — в болоте. Я внемлю этому с сопротивлением, больше того, я не верю в это; и ежели позволительно желать там, где нельзя знать, то я от сердца желаю, чтобы с ними все обстояло наоборот — чтобы эти исследователи и микроскописты души были в сущности храбрыми, великодушными и гордыми животными, способными обуздывать как свое сердце, так и свою боль и воспитавшими себя к тому, чтобы жертвовать истине всякими желаниями — каждой истине, даже простой, горькой, безобразной, отвратительной, нехристианской, неморальной истине… Ибо есть ведь и такие истины."

© Фридрих Ницше
"К генеалогии морали" (1887)

16 сентября, 2016

DCXVIII.

"Для начала напомню вам этимологическое происхождение слова «личность», или «персона», которое суть почти не претерпевшее изменений латинское persona, заимствованное европейскими языками с тем же единодушием, с каким, например, от греческого слова polis была образована «политика». Разумеется, то, что столь важное слово, используемое по всей Европе для обсуждения самых разнообразных правовых, политических и философских тем, пришло во все наши современные языки из одного и того же античного источника имеет определенное значение. Этот древний словарь служит своего рода источником основополагающей мелодии, которая в многочисленных вариациях и модуляциях звучит на протяжении всей интеллектуальной истории западного человечества. Так или иначе, первоначально persona означала маску актера, скрывавшую его индивидуальное, «личное» лицо и говорившую зрителям о его роли и функции в пьесе. Но в этой маске, облик которой определялся задачами пьесы, имелось широкое отверстие в области рта, через которое звучал индивидуальный, незамаскированный голос актера. Именно отсюда возникло существительное persona: оно образовалось от глагола per-sonare, «звучать  сквозь». Использовать существительное в метафорическом смысле стали уже сами римляне: в римском праве persona — это тот, кто обладает гражданскими правами; тем самым это слово резко отделялось от слова homo, означавшего кого-то, кто был просто человеческим существом, отличающимся, конечно, от животных, но не имеющим никакого особого статуса или опознавательных знаков. Поэтому слово homo, подобно греческому anthropos, нередко использовалось как презрительное обозначение людей, не защищаемых законом. Я сочла латинское понимание того, что такое личность, полезным для своих рассуждений потому, что оно словно создано для метафорического использования, а метафоры — это хлеб всякого понятийного мышления. Римская маска очень точно соответствует способу, каким мы явлены в обществе; но не в том обществе, где мы — граждане, то есть где нас уравнивает публичное пространство, специально отведенное для политической речи и действия, а в том, где нас рассматривают самих по себе, как индивидов, хотя и отнюдь не только как человеческих существ. Мы все — актеры на сцене мира, где нас признают в соответствии с тем, какую роль накладывает на нас профессия: как врачей или юристов, как авторов или издателей, как учителей или учеников. Но именно сквозь эту роль, словно звуча сквозь нее, проявляется нечто иное, нечто совершенно уникальное и не поддающееся определению, но все-таки безошибочно узнаваемое — то, благодаря чему нас не сбивает с толку внезапная смена ролей, когда, например, ученик достигает своей цели, становясь учителем, или когда хозяйка, которую мы знаем как врача, подает напитки вместо того, чтобы заниматься пациентами. Другими словами, польза понятия persona для моих рассуждений состоит в том, что маски или роли, которые отведены нам на сцене мира и которые мы должны принять (или даже добыть), если хотим участвовать в мировой пьесе, можно менять; они не неотчуждаемы в том смысле, в каком говорят о «неотчуждаемых  правах», и не встроены в наше внутреннее «Я», подобно голосу совести, который, по убеждению большинства, представляет собой нечто такое, что наша душа постоянно носит в себе."

© Ханна Арендт
"Пролог" (речь на вручении премии Зоннинга, 1975)

DCXVII.

"Люди являются собственниками того, что они имеют, не только ради самих себя – их дети имеют право на часть их имущества, и, когда смерть, положив конец пользованию им родителями, освобождает их от их собственности, это особое право детей соединяется с правом их родителей во владении тем, что отныне становится целиком и полностью собственностью детей, и это мы называем наследованием. Поскольку люди связаны таким же обязательством сохранять то, что они породили, как и сохранять себя, их отпрыски получают право на имущество, которым владеют родители. То, что у детей есть такое право, очевидно из божественных законов, а что люди убеждены, что у детей есть такое право, очевидно из законов земных; и те и другие законы требуют, чтобы родители обеспечивали своих детей.

89. Ведь в соответствии с естественным ходом вещей дети рождаются слабыми и неспособными себя обеспечить, и велением самого бога, который установил именно такой естественный ход вещей, у них есть право кормиться и содержаться за счет своих родителей, более того, право не только на простое существование, но и на удобства и удовольствия жизни в той мере, насколько может это позволить положение их родителей. Отсюда следует, что, когда родители оставляют сей мир и тем самым перестают проявлять необходимую заботу о своих детях, ее действие должно распространиться насколько можно дольше, и то, что родители накопили в течение своей жизни, понятно, предназначается, как того требует природа, для их детей, которых они обязаны обеспечивать после себя, хотя умирающие родители ничего и не заявляют об этом в ясно выраженных словах; природа повелевает передать их имущество их детям, которые тем самым приобретают право собственности и естественное право наследовать имущество своего отца, на которое не может претендовать остальное человечество.

90. Если бы не это право получать пищу и содержание от родителей, которое бог и природа дали детям и обязали родителей соблюдать как свой долг, то было бы разумно, чтобы отец наследовал имущество своего сына и в деле наследования получал предпочтение перед внуком. Ибо деду причитается получить по длинному счету за заботу и расходы, затраченные на воспитание и образование сына, и, по справедливости, следует думать, что этот счет должен быть оплачен. Но поскольку это делалось во исполнение того же самого закона, на основании которого он получал пищу и образование от своих собственных родителей, этот счет за образование, полученный от отца этого человека, оплачивается заботой и обеспечением его собственных детей; я бы сказал, оплачивается в таком размере, который требуется от платежа в зависимости от изменения собственности, если только нынешние потребности родителей не требуют возвращения имущества для их необходимого содержания и поддержания существования; ибо мы сейчас говорим не о почтении, признательности, уважении и почитании, которые дети всегда должны оказывать родителям, а об имуществе и жизненных удобствах, которые оцениваются деньгами. Но хотя на родителях и лежит обязанность вырастить и обеспечить своих детей, все же этот долг перед детьми не отменяет совсем оплату счета, по которому следует получить родителям, а лишь самой природой дает ему предпочтение перед ним. Ведь долг, который любой человек имеет по отношению к своему отцу, существует и дает отцу право наследовать имущество сына в тех случаях, когда ввиду отсутствия наследника право детей не исключает этого права. И следовательно, если человек имеет право получать содержание от своих детей, когда он в этом нуждается, а также пользоваться жизненными удобствами, получаемыми от своих детей, когда это позволяет необходимое для них и их детей обеспечение, то, если его сын умирает без наследника, отец по природе имеет право владеть его имуществом и наследовать его состояние (как бы ни были нелепы муниципальные законы некоторых стран, которые предписывают иной порядок наследования), так же как и его дети и их потомки – наследовать ему или, если таковых нет, его отец и его потомки."

© Джон Локк
"Первый трактат о гражданском правлении" (1689)

DCXVI.

"Те, кто для примирения хотят различать политику и мораль и принять принципом для первой пользу, а для второй справедливость, только обнаруживают смутные понятия. Все различие между политикой и моралью то, что одна руководит действиями правительств, другая поступками отдельных лиц, но цель их одна и та же — счастье. То, что политически хорошо, не должно быть нравственно дурно, если только арифметические правила, верные для больших чисел, должны быть верны и для маленьких.
<...>
Выше было сказано, что счастье отдельных лиц, из которых составляется общество, т.е. их удовольствия и их безопасность, есть цель и единственная цель, которую должен иметь в виду законодатель: это — единственный cтандарт, с которым каждое отдельное лицо, насколько это зависит от законодателя, должно бы быть заставлено сообразовать свое поведение. Но какова бы ни была та вещь, которую человеку следовало бы сделать, положительно заставить его сделать ее можно только страданием или удовольствием.
<...>
...«общественное  мнение», по-французски — opinion  publique, что есть имя, данное в этой стране той опекающей власти (sic!), о которой в последнее время так много говорят и которой совершено так много.
<...>
Дело правительства состоит в том, чтобы содействовать счастью общества посредством наказаний и наград. <...> Мы уже увидели, в чем состоит счастье: в наслаждении удовольствиями, в обеспечении от страданий."

© Иеремия Бентам
"Введение в принципы морали и законодательства" (1789)

DCXV.

"Воля Бога, подразумеваемая здесь, не может быть его явленная воля, как она представляется в священных книгах, потому что это система, к которой в настоящее время никто не думает прибегать для выяснения деталей политического управления; и даже прежде, чем прилагать ее к подробностям частной жизни, самые замечательные духовные лица всех убеждений вообще допускают, что она нуждается в довольно обширных толкованиях: иначе к чему сочинения этих лиц? И для руководства в этих толкованиях допускается также, что должен быть принят какой-нибудь другой стандарт. Таким образом, воля, понимаемая в этом случае, есть то, что может быть названо предполагаемой (presumptive) волей, т.е. та воля, которая предполагается таковой волей вследствие сообразности ее правил с правилами какого-нибудь другого принципа. <...> Ясно поэтому, что, выводя откровения из рассмотрения, стандарт хорошего и плохого не может быть никак объяснен тем, что могло бы быть сказано о том, что есть высшая воля. В самом деле, мы можем быть совершенно уверены, что все, что хорошо, сообразно с волей Бога; но это так мало отвечает цели показать, что хорошо, что сначала необходимо знать, какая вещь хороша, чтобы узнать потом, сообразна ли она с волей Бога. Теологический принцип соотносит все с Божьим соизволением? Но что такое Божье соизволение? Бог не исповедуется нам ни в устной, ни в письменной форме. Как тогда мы можем знать, в чем состоит его соизволение? Только наблюдая то, в чем состоит наше соизволение, и объявляя это его [соизволением]. Соответственно, то, что называется Божьим соизволением, есть и должно быть (откровение — в  сторону) ни чем иным, как соизволением человека, кто бы им ни был, который объявляет то, что — как он верит — является Божьим соизволением."


© Иеремия Бентам
"Введение в принципы морали и законодательства" (1789)

DCXIV.

"Довольно любопытно наблюдать различные изобретения, которые придумывали люди, и разнообразные фразы, которые они употребляли для того, чтобы скрыть от света и, если возможно, от самих себя это весьма общее и потому весьма извинительное самодовольство (привычку многих авторов-моралистов убеждать читателя в том, что их мнение ценно, поскольку априорно).

1. Один говорит, что у человека есть нечто, служащее к тому, чтобы говорить ему, что хорошо и что плохо; это называется нравственным чувством — и тогда эти люди принимаются спокойно за дело и решают: такая-то вещь хороша, такая-то плоха. Почему? «Потому что так говорит мое нравственное чувство».

2. Другой человек приходит и переменяет фразу: вместо нравственного чувства он ссылается на здравый смысл (common  sense). Затем он говорит нам, что «здравый  смысл» научает его тому, что хорошо и что плохо, — говорит с такой же уверенностью, как первые. Под здравым смыслом он понимает то или другое чувство, которое, по его словам, общее всему человечеству; а смысл или чувство (sense) тех, у кого этот смысл не такой, как у автора, вовсе не принимается в соображение как  вещь, не стоящая внимания. Эта выдумка лучше первой, потому что «нравственное чувство» вещь новая и человек может долго размышлять о нем, не имея все-таки возможности понять его; а «здравый  смысл» так же стар, как мир, и нет человека, который бы не стал сердиться, если бы о нем подумали, что у него меньше здравого смысла, чем у его соседей. Эта уловка дает другое преимущество: создавая видимость причастности."

© Иеремия Бентам
"Введение в принципы морали и законодательства" (1789)

DCXIII.

"IX.
Принцип аскетизма первоначально был, кажется, мечтой некоторых слишком торопливых мыслителей, которые, увидев или предположив, что некоторые удовольствия, вкушаемые в известных обстоятельствах, сопровождаются наконец страданиями, превышающими эти удовольствия, стали возражать против всякой вещи, которая представлялась под именем удовольствия. Дошедши до этого и забыв пункт, из которого они вышли, они пошли дальше и, наконец, стали считать заслугой любить страдание. Мы видим, что и это есть, в сущности, только неверное приложение принципа полезности (utility)."

© Иеремия Бентам
"Введение в принципы морали и законодательства" (1789)

DCXII.

"Природа поставила человечество под управление двух верховных властителей, страдания и удовольствия. Им одним предоставлено определять, что мы можем делать, и указывать, что мы должны делать. К их престолу привязаны, с одной стороны, образчик хорошего и дурного и, с другой, цель причин и действий. Они управляют нами во всем, что мы делаем: всякое усилие, которое мы можем сделать, чтобы отвергнуть это подданство, послужит только к тому, чтобы доказать и подтвердить его. На словах человек может претендовать на отрицание их могущества, но в действительности он всегда останется подчинен им. Принцип полезности признаёт это подчинение и берёт его в основание той системы, цель которой возвести здание счастья руками разума и закона. Системы, которые подвергают его сомнению, занимаются звуками вместо смысла, капризом вместо разума, мраком вместо света.

Примечание автора, 1822 г.
К этому обозначению прибавлено было недавно, или заменило его, выражение: принцип  величайшего (возможного) счастья или благоденствия (greatest happiness or greatest felicity principle) — выражение, употребляемое для краткости, вместо того чтобы говорить: тот принцип, который полагает величайшее счастье всех тех, о чьём интересе идёт дело, истинной и должной целью человеческого действия, целью, единственно истинной и должной и во всех отношениях желательной; и далее целью человеческого действия во всех положениях, и особенно в положении должностного лица или собрания должностных  лиц, пользующихся правительственной властью. Слово полезность не так ясно указывает на идеи удовольствия и страдания, как слова счастье и благоденствие; притом оно не ведёт также к количественной оценке тех интересов, о которых идёт дело; того числа, которое есть обстоятельство, в самых обширных размерах содействующее образованию той меры, о которой здесь речь, именно меры хорошего и дурного, или справедливого и ложного (standard of right and wrong), по которой одной можно справедливо судить о свойстве поведения человека во всех положениях. Это отсутствие достаточно ясной связи между идеями счастья и удовольствия, с одной стороны, и идеей пользы, с другой, я всегда считал весьма значительной помехой к принятию этого принципа, которое иначе могло бы иметь место."

© Иеремия Бентам
"Введение в принципы морали и законодательства" (1789)

DCXI.

"Мы вышли из того периода, когда можно было обожecтвлять произведения искусства и поклоняться им, как богам. Впечатление, которое они теперь производят на нас, носит скорее рассудительный характер: чувcтва и мысли, вызываемые ими в нас, нуждаются еще в высшей проверке."

© Георг В.Ф. Гегель
"Лекции по эстетике" (1835)

09 мая, 2016

DCX.

Иной раз в течение каких-нибудь десяти минут разрешаются сложнейшие исторические вопросы.
Варенька Нелидова вернулась к дисциплине. Простая, даже суровая обстановка походного, боевого кабинета императора придала сцене примирения особую значительность.
   - Простите, - сказала она.
   - Простил, - ответил император.
   - Откупщика, - вдруг сказала она.
Снаружи, за стенами, протекала жизнь его столицы, здесь - жизнь его сердца. Маршировали по улицам столицы гвардейские полки, выкидывая ноги; готовились симметричные проекты; над рекою Невой воздвигались мосты полковником инженером Дестремом. Финансовые колебания кончались. Можно разрешить к завтрему бланманже. - Вольно, вольно!

© Юрий Тынянов
"Малолетный Витушишников" (1933)

05 мая, 2016

DCIX.

"Я отлично знаю, почему боги не говорят с нами открыто. Пока мы не научились говорить, почему они должны слушать наш бессмысленный лепет? Пока мы не обрели лиц, как они могут встретиться с нами лицом к лицу?"

© Клайв Льюис
"Пока мы лиц не обрели" (1956)

DCVIII.

"Интеллигенция – категория очень зыбкая, что известно. Четче определима «функция интеллигенции». Эта функция состоит в том, чтобы критически выявлять то, что представляется посильным приближением к представлению об истине, – и осуществляться эта функция может кем угодно, даже аутсайдером, но когда этот аутсайдер мыслит о собственном существовании и суммирует эти мысли. И в равнин степени с функцией интеллигента не справляется профессионал от литературы, если он реагирует на события эмоционально и не ставит рефлексию во главу угла. Поэтому, как говорил Витторини, интеллигент не должен дудеть музыку революции. Не из-за того, что стремится уйти от выбора (он, кстати, вполне имеет право выбирать, но как индивидуум), а потому что для действия требуется устранять полутона и двусмысленности (такова незаменимая роль командующих фигур во всех процессах), а интеллигентская функция состоит, наоборот, в том, чтобы выпячивать двусмысленности и освещать их. Первейший долг интеллигенции – критиковать собственных попутчиков («мыслить» означает беспрестанно каркать и накаркивать). Бывает, что интеллигент в обществе выбирает молчание из-за боязни предать тех, с кем себя идентифицирует, и в убеждении, что при всех их мимолетных и несущественных огрехах в конечном счете они взыскуют верховного блага для всех. Это трагическое решение, и история знает немало примеров того, как люди шли на смерть, искали смерти (за дело, в которое не верили) исключительно потому, что полагали, что нельзя на место верности подставлять истину. На самом же деле верность – это моральная категория, veritas – категория теоретическая.
<...>
Интеллектуальный долг – утверждать невозможность войны. Даже если ей не видно никакой альтернативы.
<...>
...у СМИ совершенно иные ритмы, не совпадающие с ритмами рефлексии. Интеллектуальная же функция осуществляется либо априори (относительно могущего произойти), либо апостериори (на основании произошедшего). Очень редко речь идет о том, что как раз «сейчас» происходит. Таковы законы ритма: события стремительнее, события напористее, чем размышления об этих событиях. Поэтому барон Козимо Пьоваско ди Рондо ушел жить на деревья; он не спасался от долга интеллигента понимать свою эпоху и участвовать в ней, он старался лучше понимать и созидать эту эпоху."

© Умберто Эко
"Осмысляя войну" ("Пять эссе на темы этики") (1997)

16 апреля, 2016

DCVII.

"Известно, что Шагал сколько ни порывался, так и не стал нигде учиться. В какой-то момент он собрался в Париж, чтобы погрузиться в его артистическую среду. В Витебске была школа ученика Репина, художника Юрия Пэна, убитого в 1930-е годы при трагических обстоятельствах. Шагал попробовал к ней примкнуть, но Пэн сказал: "Ходите, но не похоже, что я смогу выучить вас хоть чему-то". Потом Шагал поехал в Питер, но в академию поступить не смог, провалился. Одна дама на собственные средства содержала группу, в которую можно было попасть без экзаменов. Он провёл там месяца три, несколько раз безуспешно пытался поступить куда-то. Ему не нравилось сидеть и рисовать гипсовые фигуры, изучать что-то, ему это казалось ненужным. Фактически он остался дилетантом, гениальным дилетантом, потому что профессионалу смотреть на его работы довольно тяжело. Он превосходно обращался с красками, и все считают его гением. С этим глупо спорить, и я не буду, но смотреть эту ерунду не могу."

© Гелий Коржев
цит. по "Логос" №4(106) 2015

DCVI.

"В то время мы с Оссовским, как и многие другие, зарабатывали ещё тем, что писали портреты партийных деятелей для разных учреждений. Их потом по праздникам на здания вывешивали. Никакой политики в этом не было - чистая халтура, что называется, приработок. К слову, были настоящие гении халтуры, например, Борис Родоман. Если мы, рисуя портреты вождей, разбивали полотна на клетки и по теории переносили на них фотографии, то он просто выдавливал на четырёхметровый холст три тюбика краски - чёрной, охры и розовой - и писал Сталина без всякой подготовки. Хлёсткий был парень, у Дейнеки учился, рисовал весело. А для меня рисовать Сталина было рутиной. Поэтому когда я писал картину с солдатом ["В дни войны", 1952 (link)], место под вождя на холсте тоже разбил на квадраты, но "заполнить" их не успел - зашёл Сэм Хинский, увидел картину в её полуготовом состоянии и говорит: "Ты гений!" Я говорю, она не закончена - Сталина нет. А он: "Бога ради, не пиши его! Солдат мечтает о чём-то, что через всю войну пронёс, и это вот-вот родится, поэтому холст пустой. А ты - Сталина!" Так и родилась эта картина. Надо сказать, на выставке её принимали хорошо."

© Гелий Коржев
цит. по "Логос" №4(106) 2015

13 апреля, 2016

DCV.

Непристойность любви


Непристойное. Дискредитированную современным общественным мнением любовную сентиментальность влюблённый субъект должен признавать в себе как радикальную трансгрессию, делающую его одиноким и беззащитным; благодаря нынешней инверсии ценностей, как раз в этой сентиментальности и заключается непристойность любви. 


1.
       Пример непристойности: всякий раз, когда рядом с тобой употребляют слово «любовь» (непристойность исчезла бы, если кто-нибудь шутки ради сказал бы «любов»).

       Или ещё: «Вечер в Опере: на сцене появляется отвратительный тенор; чтобы высказать свою любовь женщине, которую он любит и которая находится рядом с ним, он оборачивается лицом к публике. Я и есть этот тенор: словно большое, непристойное и тупое животное, залитое ярким витринным светом, я декламирую условнейшую „арию“, не глядя на того, кого люблю и к кому якобы обращаюсь». (Лакан)
       Или ещё: мне снится, что я читаю лекцию «о» любви; аудитория женская, довольно зрелая; я — Поль Жеральди.
       Или ещё: «…на его взгляд, само слово любовь не стоило столь часто повторять. Напротив, эти два слога стали в конце концов казаться ему отталкивающими, они ассоциировались с образом чего-то вроде разбавленного водой молока, чего-то голубовато-белого, сладковатого…» (Томас Манн)
       Или последний пример: моя любовь — это «половой орган неслыханной чувствительности, который, вибрируя, исторгает жуткие вопли, вопли грандиозной, но гнусной эякуляции из меня, жертвы экстатического дара, в каковой — голой, непристойной жертвой — обращает сам себя человек […] под громогласный хохот проституток». (Батай)

       Я приму на себя презрение, каковым принято покрывать всякий пафос: когда-то это делали во имя разума («Чтобы столь пылкое произведение, — говорит Лессинг о „Вертере“, — не принесло больше зла, чем пользы, не думаете ли вы, что ему не помешала бы небольшая, но весьма прохладная заключительная тирада?»); а сегодня — во имя «современности», которая ничего не имеет против субъекта, лишь бы он был «обобщён» («Настоящая народная музыка, музыка масс, плебейская музыка открыта любому наплыву групповых субъективностей, а уже не какой-то единственной субъективности, прекраснодушно-сентиментальной субъективности уединённого субъекта…» — Даниель Шарль, «Музыка и Забвение».)


2.
       Встретил влюблённого интеллектуала; для него «признать в себе» (не вытеснять) предельную, обнажённую глупость своего дискурса — то же самое, что для батаевского субъекта обнажиться в общественном месте: это необходимая форма невозможного и суверенного: такая низость, что никакой трансгрессивный дискурс не может её вобрать в себя и она остается без прикрытия перед лицом морализма антиморали. С этой точки зрения он считает своих современников невинными — невинны те, кто цензурирует любовную сентиментальность во имя некоей новой моральности: «Отличительная черта современных душ — это не ложь, но невинность, воплощенная в лживом морализме. Вскрывать повсюду эту невинность — вот, быть может, самая отталкивающая часть нашей работы». (Ницше)

       (Исторический переворот: неприлично не сексуальное, а сентиментальное — цензурируемое, по сути дела, во имя некоей другой морали.)


3.
       Влюблённый бредит (у него «смещается чувство ценностей»); но бред его глуп. Кто глупее влюблённого? Он столь глуп, что никто не осмеливается публично держать за него речь без серьёзного опосредования: романа, театра или анализа (держа эту речь пинцетом). Сократовский даймон (который говорил в нём первым) нашёптывал ему: нет. Мой даймон — это, напротив, моя глупость: словно ницшевский осёл, в поле своей любви я всему говорю «да». Я упрямлюсь, отказываюсь чему-либо научиться, веду себя всё так же; меня невозможно обучить — не способен на это и я сам; речь моя все время необдуманна, я не умею её как-то развернуть, расположить в определённом порядке, расставить в ней точки зрения, кавычки; я говорю всегда на первичном уровне; я не отхожу от послушно-конформистского, скромного, ручного, опошленного литературой бреда.

       (Глупость в том, чтобы быть застигнутым врасплох. Влюблённый таков беспрестанно; у него нет времени перестроиться, развернуться, прикрыться. Быть может, он и знает о своей глупости, но он ее не цензурирует. Или иначе: его глупость проявляется как раздвоение личности, как перверсия: «это глупо, — говорит он, — и однако… верно».)


4.
       Всё анахроничное непристойно. Как божество (современное), История репрессивна, История запрещает нам быть несвоевременными. От прошлого мы можем стерпеть только руины, памятники, кич или ретро, каковое забавно; мы сводим его, это прошлое, к одной лишь его подписи. Любовное чувство вышло из моды, но, устарев, не может быть восстановлено даже как спектакль: любовь выпадает из занимательного времени; ей не может быть придан никакой исторический, полемический смысл; этим-то она и непристойна.


5.
       В любовной жизни ткань происшествий невероятно легковесна, и эта легковесность в сочетании с максимальной серьёзностью как раз и неприлична. Когда я, не дождавшись телефонного звонка, на полном серьёзе обдумываю самоубийство, это столь же непристойно, как и у де Сада римский папа, содомизирующий индюка. Но сентиментальная непристойность — не столь странная, что и делает её особенно гнусной; ничто не может быть неприличнее субъекта, который убивается из-за того, что другой напустил на себя отсутствующий вид, «в то время как в мире ещё столько людей умирают от голода, столько народов изо всех сил борются за свое освобождение и т. д.».


6.
       Принятый обществом моральный налог на все виды трансгрессии облагает страсть ещё более тяжёлым бременем, чем секс. Все поймут, что у X… «огромные проблемы» в сфере сексуальности; но никого не заинтересуют, возможно, существующие у Y… проблемы в сфере сентиментальности; любовь как раз тем и непристойна, что подменяет сексуальное сентиментальным. Какой-нибудь «старый сентиментальный младенец» (Фурье), скоропостижно скончавшийся во влюблённом состоянии, покажется столь же непристойным, как и президент Феликс Фор, застигнутый кровоизлиянием в мозг в постели своей любовницы. (Журнал «Мы вдвоём» непристойнее де Сада.)


7.
       Любовная непристойность предельна: ничто не может её приютить, дать ей весомую ценность трансгрессии; одиночество субъекта робко, неприкрашенно — никакому Батаю не найти письма для описания этой непристойности. Любовный текст (это вообще едва текст) состоит из незначительных проявлений нарциссизма, из психологических мелочей; ему недостает величия — или же его величие (но кому же, в социальном смысле, дано его распознать?) состоит в том, что ему не сомкнуться ни с каким величием, даже с величием «низкого материализма». Стало быть, это невозможный момент, в который непристойное может на самом деле совпасть с утверждением, с «аминь», с пределом языка (любая непристойность, которая может быть высказана как таковая, — уже не последняя степень непристойности; и я сам, высказывая её, уже возвращён в лоно приличия — хотя бы благодаря мерцанию какой-нибудь фигуры).

© Ролан Барт
"Фрагменты речи влюблённого" (1977)

18 марта, 2016

DCIV.

III. Аль-Имран ("Семейство Имрана")

21. Тех, которые не веруют в знамения Аллаха, и убивают пророков, не имея на это никакого права, и убивают тех из людей, которые повелевают поступать справедливо, обрадуй мучительными страданиями.
<...>
49. Он сделает его посланником к сынам Исраила (Израиля): "Я принес вам знамение от вашего Господа. Я сотворю вам из глины подобие птицы, подую на него, и оно станет птицей с позволения Аллаха. Я исцелю слепого (или лишенного зрения от рождения; или обладающего слабым зрением) и прокаженного и оживлю мертвых с позволения Аллаха. Я поведаю вам о том, что вы едите и что припасаете в своих домах. Воистину, в этом есть знамение для вас, если только вы являетесь верующими.
50. Я пришел, чтобы подтвердить истинность того, что было в Таурате (Торе) до меня, и чтобы разрешить вам часть того, что было вам запрещено. Я принес вам знамение от вашего Господа. Бойтесь же Аллаха и повинуйтесь мне.
51. Воистину, Аллах - мой Господь и ваш Господь. Поклоняйтесь же Ему, ибо таков прямой путь!"
52. Когда Иса (Иисус) почувствовал их неверие, он сказал: "Кто будет моим помощником на пути к Аллаху?" Апостолы сказали: "Мы - помощники Аллаха. Мы уверовали в Аллаха. Будь же свидетелем того, что мы являемся мусульманами!
53. Господь наш! Мы уверовали в то, что Ты ниспослал, и последовали за посланником. Запиши же нас в число свидетельствующих".
54. Они (неверующие) хитрили, и Аллах хитрил, а ведь Аллах - Наилучший из хитрецов.
<...>
59. Воистину, Иса (Иисус) перед Аллахом подобен Адаму. Он сотворил его из праха, а затем сказал ему: "Будь!" - и тот возник.
<...>
78. Среди них есть такие, которые искажают Писание своими языками, чтобы вы приняли за Писание то, что не относится к Писанию. Они говорят: "Это - от Аллаха". А ведь это вовсе не от Аллаха! Они сознательно возводят навет на Аллаха.
<...>
145. Ни одна душа не умирает, кроме как с дозволения Аллаха, в предписанный срок. Тому, кто желает вознаграждения в этом мире, Мы дадим его, и тому, кто желает вознаграждения в Последней жизни, Мы дадим его. Мы вознаградим благодарных.

© Аль-Коран (перевод Э. Кулиева)

DCIII.

II. Аль-Бакара ("Корова")

102. Они последовали за тем, что читали дьяволы в царстве Сулеймана (Соломона). Сулейман (Соломон) не был неверующим. Неверующими были дьяволы, и они обучали людей колдовству, а также тому, что было ниспослано двум ангелам в Вавилоне - Харуту и Маруту. Но они никого не обучали, не сказав: "Воистину, мы являемся искушением, не становись же неверующим". Они обучались у них тому, как разлучать мужа с женой, но никому не могли причинить вред без соизволения Аллаха. Они обучались тому, что приносило им вред и не приносило им пользы. Они знали, что тому, кто приобрел это, нет доли в Последней жизни. Скверно то, что они купили за свои души! Если бы они только знали!
<...>
106. Когда Мы отменяем или заставляем забыть один аят, то приводим тот, который лучше его, или равный ему. Разве ты не знаешь, что Аллах способен на всякую вещь?
<...>
155. Мы непременно испытаем вас незначительным страхом, голодом, потерей имущества, людей и плодов. Обрадуй же терпеливых <...>
<...>
179. Возмездие спасает вам жизнь, о обладатели разума! Быть может, вы будете богобоязненны.
<...>
190. Сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается против вас, но не преступайте границы дозволенного. Воистину, Аллах не любит преступников. 
191. Убивайте их (многобожников), где бы вы их ни встретили, и изгоняйте их оттуда, откуда они вас изгнали. Искушение хуже, чем убийство. Но не сражайтесь с ними у Заповедной мечети, пока они не станут сражаться с вами в ней. Если же они станут сражаться с вами, то убивайте их. Таково воздаяние неверующим!
192. Но если они прекратят, то ведь Аллах - Прощающий, Милосердный.
193. Сражайтесь с ними, пока не исчезнет искушение и пока религия целиком не будет посвящена Аллаху. Но если они прекратят, то враждовать следует только с беззаконниками.
194. Запретный месяц - за запретный месяц, а за нарушение запретов - возмездие. Если кто покусился на вас, то и вы покуситесь на него, подобно тому, как он покусился на вас. Бойтесь Аллаха и знайте, что Аллах - с богобоязненными.
<...>
216. Вам предписано сражаться, хотя это вам неприятно. Быть может, вам неприятно то, что является благом для вас. И быть может, вы любите то, что является злом для вас. Аллах знает, а вы не знаете.
217. Они спрашивают тебя о сражении в запретный месяц. Скажи: "Сражаться в этот месяц - великое преступление. Однако сбивать других с пути Аллаха, не веровать в Него, не пускать в Заповедную мечеть и выгонять оттуда ее жителей - еще большее преступление перед Аллахом. Искушение хуже, чем убийство. Они не перестанут сражаться с вами, пока не отвратят вас от вашей религии, если только смогут. А если кто из вас отступит от своей религии и умрет неверующим, то его деяния окажутся тщетными как в этом мире, так и в Последней жизни. Они являются обитателями Огня и останутся там вечно".
<...>
222. Они спрашивают тебя о менструациях. Скажи: "Они причиняют страдания. Посему избегайте половой близости с женщинами во время менструаций и не приближайтесь к ним, пока они не очистятся. А когда они очистятся, то приходите к ним так, как повелел вам Аллах. Воистину, Аллах любит кающихся и любит очищающихся".
223. Ваши жены являются пашней для вас. Приходите же на вашу пашню, когда и как пожелаете. Готовьте для себя добрые деяния, бойтесь Аллаха и знайте, что вы встретитесь с Ним. Обрадуй же верующих!"

© Аль-Коран (перевод Э. Кулиева)

DCII.

"В главе «Творчество поэта» из книги «Клоуны и ангелы» Уоллес Фаули отмечает необыкновенное своеобразие, уникальность натуры Рембо; в этой уникальности, на мой взгляд, — источник героизма поэта. «Гений, — пишет он, одновременно и хозяин молчания и его раб. Поэт существует не только лишь в словах, под которыми ставит свое имя, но также и в оставшейся незапятнанной белизне страницы. Честность поэта — в его чистоте, и Рембо прожил жизнь восхитительно чистым человеком».
<...>
Никто лучше Рембо не показал, что свобода отдельной личности — мираж. Только личность, одолевшая в себе раба, познает свободу. Такую свободу надо заслужить . Это постепенное освобождение, долгая и тяжкая борьба — изгнание химер. Химер не уничтожить никогда, ибо призраки реальны ровно настолько, насколько реальны страхи, порождающие их. Познать самого себя, как писал когда-то Рембо в знаменитом «Письме ясновидца», значит избавиться от обуревающих тебя демонов. Не церковь изобрела страхи, терзающие ум и душу; не общество создает запреты, которые донимают и мучают человека. Ниспровергается одна церковь, и воздвигается другая; упраздняется одно общественное устройство, и возникает другое. Но по-прежнему действуют те же силы, те же токи. Мятежники создают только новые формы тирании.
<...>
Когда Рембо отверг внутреннее существование ради внешнего, он предал себя в руки темных сил, правящих на земле. Отказавшись выйти за пределы условий, данных ему от рождения, он обрек себя на застойное существование. Для него часы и впрямь остановились. С того момента он «убивал время», говорим мы и, не отдавая себе в том отчета, попадаем в самую точку. Какую бы бешеную деятельность он ни развивал, его барометр неизменно показывает одно: «скука». А его энергия лишь подчеркивает полную его отчужденность. Он — часть той пустоты, через которую он когда-то пытался перебросить легким мостиком радугу совершенства.
<...>
Пытаясь совладать со своим демоном (ангелом в ином обличье), Рембо жил такой жизнью, какою лишь злейший враг покарал бы его за дезертирство. То была одновременно и тень и реальность его воображаемого мира, возникшего в глубинах его чистой и наивной души. Эта душевная девственность и лишила его умения приспосабливаться, что, как водится, повлекло за собой новый вид безумия: жажду полного приспособления, полного подчинения. Так прежний максимализм пробился сквозь скорлупу негативизма. Раздвоение на ангельскую и демоническую ипостаси, которое он не в силах разрешить, становится постоянным. Единственный выход — раствориться во множестве: не умея быть самим собой, он может стать бесконечным множеством индивидуальностей. Задолго до него Якоб Бёме выразил ту же мысль, сказав: «Тот, кто не умирает прежде, чем умрет, обречен на погибель в смертный час». Эта участь ждет и современного человека: лишенный прочных корней, он не умирает, но распадается на части, как расколотая статуя, растворяется, уходит в небытие.
<...>
Это нежелание взрослеть, как мы склонны его рассматривать, обладает каким-то трогательным величием. Взрослеть ради чего ?. — вообразим, что он сам себя спрашивает об этом. Ради зрелости, которая несет с собой порабощение и оскопление? Он развивался необычайно бурно, однако — цвести ? Цвести означало окончиться гнилью. Он решает умереть бутоном. Это высшее торжество юности. Он скорее даст жестоко умертвить свои грезы, но только не замарать их. Он сподобился увидеть жизнь во всем великолепии и полноте; он не предает этого образа, став одомашненным гражданином мира. "Cette ame egaree parmi nous tous" ["Эта заблудшая душа среди нас"] — вот как он сам неоднократно называет себя."

© Генри Миллер
"Время убийц" (1956)

DCI.

"«Что я здесь делаю?» В этом крике сосредоточена вся тягость земной юдоли.
<...>
Жалея самоубийцу, мы жалеем на самом деле себя за то, что нам не хватает мужества последовать его примерую. Мы не в силах стерпеть чересчур многочисленное дезертирство из наших рядов — это бы нас деморализовало. Мы хотим, чтобы жертвы жизни оставались с нами, разделяя наши несчастья. Мы знаем друг друга хорошо, слишком хорошо; мы внушаем друг другу отвращение. Однако продолжаем блюсти пошлую вежливость червей. Мы пытаемся соблюдать ее, даже истребляя друг друга… Что, знакомые слова, правда? Их повторят нам Лоуренс, Селин, Малакэ — и другие. И всех, кто произносит эти слова, осыпают бранью как вероотступников, как эскапистов, уходящих от проблем жизни, как крыс, что бегут с тонущего корабля. (Будто крысы не выказывают тем самым своего высокого ума!) Но корабль и впрямь тонет, тут не может быть двух мнений. Об этом пишет Лоуренс в своих письмах военной поры, а потом снова, рассуждая о «Моби Дике». "On va ou I'on pese" ["Каждый в конце концов приходит к чему-то, к чему он тяготеет"], заявляет Сент-Экзюпери на вдохновенных страницах «Pilote de Guerre»."

© Генри Миллер
"Время убийц" (1956)


DC.

"Когда приходит пора забросать землей тело поэта, с каким мерзостным ликованием мы упорно твердим об одном — о «неприспособленности к жизни» этой одинокой личности, единственного настоящего бунтаря в прогнившем обществе! Но ведь как раз такие люди и придают глубокий смысл затасканному словечку «неприспособленность».
<..>
Признаюсь, я люблю всех, кого называют бунтарями и неудачниками. Я люблю их за то, что они человечны, за то, что они «человеческие, слишком человеческие». Мы знаем, что Бог тоже любит их более всех других. За что? За то ли, что они — испытательное поле духа? За то ли, что именно их приносят в жертву? Как ликует Господь при возвращении блудного сына! Чья это выдумка, человека или Бога? Полагаю, что тут взгляды человека и Бога не расходятся. Человек тянется вверх. Бог — вниз; иногда их пальцы соприкасаются.
<...>
Когда я предаюсь сомнениям, кого же я люблю больше, тех, кто сопротивляется, или тех, кто сдается, я знаю, что они нераздельны. Непреложно одно: Бог не хочет, чтобы мы пришли к нему непорочными. Нам предначертано познать грех и зло, сбиваться с пути истинного, заблуждаться, впадать в непокорство и отчаяние; нам положено сопротивляться, покуда хватает сил, — тем полнее и унизительнее поражение. Наша привилегия — привилегия людей, свободных духом, — делать выбор в пользу Бога, от всего сердца, широко открыв глаза, с готовностью, которая дороже любых других желаний. Непорочный! Он Богу ни к чему Он и есть тот, кто «играет в Рай ради вечности». Все полнее и глубже напитываться знанием, все более и более отягощаться чувством вины — вот привилегия человека. От вины не свободен никто; какого уровня ни достигнешь, тебя осаждают новые обязательства, новые грехи. Лишив человека невинности, Бог превратил его в возможного союзника. Дав ему разум и волю. Он одарил его правом выбора. И человек в мудрости своей всегда выбирает Бога.
<...>
Жизнь, не имеющая смысла здесь, на земле, не обретет его и на том свете.
<...>
Не важно, что у поэта огромный жизненный опыт, все равно этого опыта никогда не хватит, чтобы придать жизни смысл.
<...>
Язык поэта подобен асимптоте: он почти сливается с внутренним голосом, когда тот приближается к бесконечности духа. Именно с помощью этого наития человек, так сказать, не имеющий собственного языка, общается с поэтом.
<...>
Я вспоминаю Бёме: сапожник, не имевший, можно сказать, языка, он сам его изобрел и с помощью этого, пусть и труднопостижимого, языка передал свое послание миру
<...>
Братство людское состоит не в том, что мы думаем одинаково, не в том, что действуем одинаково, а в том, что стремимся восславить творчество. Гимн творчеству рождается из праха тщетных земных устремлений.
<...>
Мне кажется, задача будущего в том, чтобы исследовать сферу зла, покуда там не останется ни грана тайны. От нас не укроются горькие корни красоты, мы равно приемлем корень и цветок, лист и почку. Мы больше не можем противиться злу: мы обязаны его принять."

© Генри Миллер
"Время убийц" (1956)

DXCIX.

"Слишком уж много значения придавали той фразе: «длительное, глубокое, последовательное расстройство всех чувств».
<...>
В знаменитом «Письме ясновидца», которое Рембо написал на семнадцатом году жизни (этот документ, кстати, имел большие последствия, чем все творения корифеев…), в письме том, содержащем известнейшее предписание будущим поэтам, Рембо подчеркивает, что строгое следование дисциплине влечет за собой «несказанные муки, что оно потребует от него (поэта) всех сил, всех его сверхчеловеческих сил». Блюдя эту дисциплину, пишет он далее, поэт выступает как «самый больной, самый преступный, самый проклятый — и носитель высшего знания! — ибо он достигает неведомого!» Гарантия такой безмерной награды заключена в том простом факте, что «поэт сам взрастил свою душу, и тем уж он богаче всех других». Но что же происходит, когда поэт добирается до неведомого? «Для него все кончается тем, что он полностью утрачивает понимание своих видений», - утверждает Рембо. (Что как раз и произошло в его собственном случае.) Словно предчувствуя свою судьбу, он пишет: «И все же он ведь их видел, не так ли? Пусть разрывает его этот трепет — от того неслыханного, безымянного, что он видел. А потом пусть придут за ним другие ужасные работники; они начнут с той высоты, которой достиг и на которой скончался он».
<...>
Этот призыв, произведший огромное впечатление на потомков, примечателен по многим причинам, но главным образом потому, что открывает истинную роль поэта и истинную суть традиции. Какой от поэта толк, если он не в силах различить новое видение жизни, если он не готов пожертвовать жизнью, дабы удостоверить истинность и великолепие своего видения? Принято рассуждать об этих демонических существах, об этих мечтателях как о романтиках, подчеркивая их субъективность и считая их паузами в великом потоке традиции, словно они — безумцы, которые вращаются на оси собственного «я». Что может быть дальше от истины? Именно эти новаторы и есть звенья в великой цепи творчества. Надо и впрямь начинать с той высоты, на которой скончались они, — «удержать достигнутое», по выражению Рембо, — а не усаживаться поудобнее на развалинах, пытаясь из обломков составить нечто целое.
<...>
Никто, осмелюсь утверждать, не знал вернее, чем юный поэт, что за всякую неудавшуюся или впустую растраченную жизнь должна даваться другая, и еще, и еще, без конца, без надежды — покуда человек не узрит света и не решит жить, ведомый этим светом. ... Ад — это то и там, что человеку видится как Ад. Если ты считаешь, что ты в Аду, там ты и есть. А для современного человека жизнь превращается в вечный Ад по той простой причине, что он утратил всякую надежду достичь Рая. Он не верит даже в Рай, сотворенный им самим. Уже ходом собственных мыслей он осуждает себя на бездонный Фрейдов ад наслаждения."

© Генри Миллер
"Время убийц" (1956)